Работал Чулков над этой книгой исключительно добросовестно.«…вожусь с Пушкиным, как китаец со своим полем — прилежно и благочестиво», — иронизировал он над собственным усердием. Но зато был предельно серьезен, когда определял значение Пушкина для русской культуры и национального духа. «Почему Пушкин нам так дорог? Почему так высоко его ценим? — задавался он вопросом в своем дневнике. — Неужели потому, что в нем отразился «процесс движения русской жизни от «средневековья» к новому буржуазному обществу»? Пусть так — но ведь отразился с «дворянской» точки зрения, по мнению этих истолкователей. Какой же нам толк от этого отражения? Значит, как ни уклоняйся от прямого ответа, а приходится признать, что в Пушкине было нечто, независимое от его дворянства, от его класса, даже от его эпохи. Вот как раз это нечто и есть высокое в его поэзии, то, что будет нужно и дорого «бесклассовому обществу». Какова же сущность его поэзии? Пушкин потому дорог нам, что он почувствовал мир как живое, цельное и положительное начало. Он за множественностью ущербного мира угадал его первооснову как плерому, как полноту наполняющего, все «во всем». Ни один русский поэт не дал такого утверждения бытия, как Пушкин. И это утверждение тем драгоценнее, что оно явилось у поэта не как наивное идиллическое приятие данности, а прошло через «горнило сомнений». Смысл духовной биографии (выделено мною. — М. М.) Пушкина заключается в том, что, к середине 20-х годов примерно, Пушкин решительно преодолел навязанную ему «проклятым», по его словам, воспитанием французскую цивилизацию и стал ревнителем органической культуры».
Эту мысль Чулков еще более акцентировал в статье «Убийцы Пушкина», где поэт уже выступал как фигура, самим «фактом своего бытия доказывающая, что русская культура, независимая от прусского и австрийского руководства», существует. Это было выношенное убеждение Чулкова, которое он начал пропагандировать еще в 1910-е годы, когда заявил: «Есть культура живая, и есть культура мертвая. Мы не забудем, какие сокровища подарила миру западноевропейская культура, но мы не станем мертвое называть живым. (…) Уже ищут иные художники монументального искусства и прилежно и пристально вглядываются в образцы византийской культуры и древневосточных культур. (…) У нас были Александр Иванов и Врубель. Их гении завещали нам правду искусства всенародного». Выразителем русского и одновременно всенародного искусства и хотел Чулков видеть Пушкина. И в своей книге он, анализируя произведения Пушкина, выступавшего защитником русской национальной культуры, предлагает читателю поразмыслить над соотношением национальных пристрастий и универсальной идеи, что звучит особенно актуально сегодня.
Делая Пушкина выразителем одновременно «национального» и «универсального» духа, Чулков, несомненно, несколько преувеличил опасность происков «темной международной реакции», «агентов австрийской политики» в русских министерствах и высшем свете (он имел в виду министерство иностранных дел и салон Марии Дмитриевны Нессельроде), которые преследовали поэта и плели вокруг него заговор. Что делать? Чулков основной текст своей книги писал в тридцатые годы в атмосфере всеобщей подозрительности, поэтому и духовная биография Пушкина стала своеобразной проекцией духовной жизни современного автору общества.
В целом книга оказалась насыщенной крамольными для своего времени идеями. В ней определенно оспаривался усиленно насаждавшийся классовый подход к искусству, проводилась мысль о возможности религиозной трактовки творчества русского поэта. Чулков мыслил свое произведение как отповедь тем исследователям Пушкина, которые в его творчестве видели лишь «переход одних хозяйственных форм в другие» (как явствует из рецензии Чулкова на пушкинский том «Литературного наследства», адресатом его критики были Д. Благой, А. Цейтлин, А. Эфрос и другие пушкиноведы той поры). Поэтому и акцент он сделал не на социальной обусловленности творчества поэта, что было принято, а на тех моментах, которые характеризовали Пушкина как человека, как неповторимую, саморазвивающуюся личность. В частности, в книге много места отведено его любовным увлечениям, даны точные и глубокие характеристики женщин, которые привлекли, хотя бы на мгновение, внимание поэта. Это, в свою очередь, тоже вызвало гневную отповедь пуристов от литературоведения.
Но интерес к любовной сфере со стороны Чулкова был продиктован конечно же желанием, во-первых, дать полное и разностороннее представление о страстях, кипевших в душе Пушкина. Разговор в конце концов ведь опять возвращался к душе (кстати, в книжном варианте были убраны практически все личностные и оценочные характеристики избранниц поэта, подробности его отношений с ними, что сразу обеднило повествование и сделало эмоциональную сторону жизни поэта постноневыразительной). А во-вторых, обращение к ним, страстям, возможно, призвано было замаскировать «сокровенные» мысли, которыми автор очень дорожил. И важнейшую из них обретение Пушкиным религиозной полноты бытия.
Так неожиданно в русской культуре советской эпохи появилась первая религиозная биография поэта. И это, как с гордостью признавался сам автор, было почувствовано проницательными и религиозными людьми. Он даже заметил в дневнике: «Евг. Казимировна Герцык, будучи в Москве, успела прочитать две главы и сказала, что она почувствовала за видимо объективным изложением мою руководящую идею. Вот это, вероятно, и злит моих врагов».